Изумительно чистым и теплым августовским
утром 1981 года, пролетев в плацкартном вагоне через недолгую восторженную
ночь, я опустился на розовый асфальт Савеловского вокзала. Теперь уже многим
рыбинцам это название ничего не говорит, поскольку нет его в столице, моего
прибежища, друга и сострадателя, встречавшего меня все годы ученья в
благословенном, единственном в мире Литературном институте. В здании
Савеловского впоследствии столичные бандиты-бизнесмены пытались основать
казино, а что стало потом, в период борьбы с игроманией, начавшейся в середине
2009 года, не знаю, да это и не важно. Поезда с Рыбинска теперь туда не
прибывают, остались только пригородные электрички. В Москву сейчас наведываюсь
крайне редко, последний раз был в 2007 году. Интерес к столице пропал у меня
окончательно, она стала чужой, а когда-то было иначе…
Именно розовым показался мне тот серый
камень не слишком чистого перрона со специфическим вокзальным запахом или даже
духом, который не спутаешь ни с каким другим. Иного и быть не могло, когда
сбывается мечта – все дороги и тропинки
в высокий мир поэзии открываются тебе, влекут, обещают многое неведомое до этой
поры. Я до сих пор помню дыхание тех московских рассветов: влажно-щекочущее по
весне, охватывающее нежным утренним теплом – летом и задумчиво-щемящее с
примесью светлой грусти – ранней осенью. Именно в эти месяцы начинались бурные
сессионные недели.
Вот и сейчас впереди была Москва, а позади
остались долгие дни последнего месяца моей провинциальной жизни. Тогда,
вдохновленный внезапной возможностью рвануть ввысь, к вершинам литературной
лестницы, или хотя бы подержаться за ее перила, я глотал забытые мною за полтора десятка лет прописные истины школьных
наук. Конечно, таилась на самом донышке души (представляйте, как хотите)
надежда на то, что я окажусь не только в числе званных, но и среди избранных.
Вдруг, да и на меня падет пресыщенный
взгляд великих мира сего, то есть столичных мэтров, вершащих наши судьбы,
исходя из своей симпатии или прихоти. По крайней мере, в том заверили меня два
глубоко просвещенных в литературных тонкостях человека.
Первой оказалась немолодая, но крайне
энергичная гостья из столицы, весьма плодовитая писательница советского времени
Ирина Стрелкова, прибывшая в Рыбинск на очередной Некрасовский праздник поэзии
в составе большой делегации. Я тоже был включен в список участников мероприятия
как молодой и местный. После моего выступления среди других литераторов в одном из Дворцов
культуры, Ирина Ивановна снисходительно попросила посмотреть миллиметровую
книжечку, – первое недавно вышедшее мое издание. Полистав ее, с задумчивой
искренностью промолвила:
– У Вас есть прелестные строчки…и даже
стихи. – Потом добавила, то ли подтверждая мою талантливость, то ли отметив
неграмотность: – Вам надо учиться. Не думали об этом?
– Да вот вызов в Литературный институт
получил, – мгновенно ответил я, конечно, не случайно, поскольку все, что меня
мучило и вчерашний, и сегодняшний день, сводилось к тому.
Счастливый бланк пришел накануне и был в
некоторой степени неожиданностью, поскольку изрядно запоздал, – время близилось
к середине июля. Я уже подумывал о том, что затерялись мои бумаги, завалялись
среди многочисленных папок соискателей литературного признания в столах
институтской канцелярии. Да, к тому же, и поступать в Литературный институт я,
честно говоря, не собирался. Жест отправки на конкурс своих сочинений был
отчаянной попыткой утвердить себя, а главное – доказать областным рецензентам,
смачно оплевавшим меня на последнем семинаре молодых литераторов и безжалостно
растоптавшим рукопись моей второй книги, что я прав, а они совершили гнусную
несправедливость, если не хуже того. Пробиваться в литературу тогда было невероятно
трудно, дело это считалось хлебным и престижным, кто же хотел делиться своим
куском признания и дохода. Почему делиться? Да потому, что планы местного
издательства были постоянны, а новый член Союза тоже претендовал на выпуск
книг.
Литературный институт был для меня небом,
– высоким, недоступным даже не столько по причине возможной творческой
несостоятельности. В этом смысле я не слишком отличался от своих молодых
поэтических собратьев и кое-какие надежды по своему поводу питал. Сложность виделась
в другом, – надо сдавать неимоверно тяжелые экзамены, а за спиной мои весьма
посредственные успехи в школе и техникуме, да, к тому же, пятнадцать годиков,
отделяющих последний учебный день от нынешнего времени. Мне почти тридцать
один, семья, двое детишек, которых надо и кормить, и в меру сил воспитывать
(хоть воспитатель из меня, стоит признаться, был никудышный, эту ношу я
возложил на жену и она несла ее терпеливо). А долгих шесть лет ученья-мученья с
корпением над обязательными книгами, с контрольными работами, зачетами,
экзаменами, хвостами, унижениями перед столичными светилами?..
Нет, это слишком для богемного
провинциала. Речи о поступлении в институт быть не могло. Необходим всего лишь
маленький реванш в виде прохождения творческого конкурса с той же,
разгромленной на семинаре, рукописью, и зацепка за будущее в областной
литературе: «Вот, мол, вы меня долбали, изощрялись в литературном снобизме, а
там люди не тупее вас (намекая на глупость здешних), почитали и одобрили. Но к
учению пока не готов, попробую дотянуться самообразованием. А все-таки факт
конкурсного успеха, есть серьезный факт».
Надо сказать, что на творческий конкурс в
литинститут приходили тысячи рукописей со всей страны, а мест на заочном
отделении по поэзии было всего 30. Из них половина отдавалась националам с их
подстрочниками, неизвестно что в себе таящими. У них почти все решала
рекомендация какого-нибудь местного классика, например, Расула Гамзатова. Кто
мог отказать такому соискателю – обидишь целый народ. Еще процентов 30 занимали
блатники, те же рекомендованные, но уже русскими классиками и влиятельными
людьми. Отличников с пятерочными дипломами, элементарно сдающими всё на ту же
оценку было, процентов 10. Остальные места, а их оставалось – кот наплакал, и
были для таких, как я, возможных гениев и талантов из провинции. Расклад явно
не утешал. Да к руководителю какому еще попадешь, близкому по творчеству или
совершенно чуждому?
А за спиной лежал пятнадцатилетний путь по
литературным тропинкам вместе с другими начинающими, продолжающими и
заканчивающими поэтическую жизнь, с привередливыми наставниками, очень
любившими в нас своих учеников, а если точнее сказать, – самих себя. Этот путь
шел, в прямом смысле, «от печки», той печки-буржуйки, камелька, как его еще называли
в далекие 60-е годы. Всё происходило в
деревянном заволжском доме, перевезенном в конце тридцатых годов прошлого века
в Рыбинск на улицу Карпунинскую из затопленного города Молога. На его бревнах
был обозначен прежний адрес: Республиканская, 25.
Так вот, полулежа у этой печки, зимой 1967
– 68 годов, под гул горящих в ней
березовых или сосновых чурок и рождались первые мои осознанные стихи, если их
так можно назвать. Атмосфера была хоть и романтичной, но не слишком удобной,
потому что и чурки рубить, и подбрасывать их в печь мне приходилось самому. А
если печка гасла, на тебя постепенно надвигался уличный холод, проникающий
через щели в окнах и стенах, давно отслуживших свой срок. Эта картина стоит
перед глазами до сих пор: ночь, огонь в железной печке, дрожащие блики на листе
школьной тетради.
Была юность, радостное ощущение жизни в
семнадцатилетнем возрасте, не омрачаемое даже самыми большими неурядицами той
далекой поры: смертью любимого деда, долгой и тяжелой болезнью матери-блокадницы,
запойными неделями отца. Пила вся окружающая заволжская братия на
переселенческих улицах, прилегающих к поселку Слип, где грохотал и дымил
судостроительный завод имени Володарского. Правда, пили не так, как сейчас,
более осмысленно, соблюдая дозы и не теряя ответственности, поэтому тогда никто
не говорил, что Россия спивается.
Работали люди, работали заводы и фабрики,
нельзя было не трудиться, послевоенная страна стремилась к светлому будущему.
Судостроительный завод стал для многих кормильцем в то время, и мужики ценили
это. Телевизоров тогда еще не было, первый отечественный «Енисей» появился у
нас в середине 1960-х. По вечерам играли в домино и карты, пощелкивали семечки, соображали на бутылочку
– таков был основной досуг, конечно,
кроме забот по хозяйству. А оно имелось у каждой семьи – огороды, скотина, курицы, без этого выжить было
трудно. Отец работал на самых разных должностях, от рядового
судосборщика до ведущего технолога (после окончания техникума) и исполняющего
обязанности начальника цеха. Потом опять ушел в судосборщики, здесь ему,
пожалуй, больше нравилось, да и зарплата
у сборщиков судов была выше. А работать он умел, везде его ценили как
специалиста.
Рифмовать я, конечно, начал гораздо
раньше, еще, пожалуй, в дошкольные годы. Переделывал на свой манер известные
песни, чем смешил многочисленных приятелей и родителей. Должно быть, это пошло
от того, что рано научился читать. А песен я знал огромное количество, и
народных, и эстрадных, и блатных, запоминая их во время застолий и подпевая
взрослым, даже подсказывая иногда забытые слова.
Классе в шестом я написал патриотическое
стихотворение о мальчишке – участнике гражданской войны под впечатлением,
очевидно, какой-то прочитанной книги или прослушанной песни. Назвать это даже
стихотворными опытами просто не решусь, поскольку являлось мое сочинение всего
лишь стихийным порывом, безо всякого осмысления, но записанное в тетрадь.
Наверно, польза для будущего от этого занятия была. Хотя о том, чтобы стать
писателем я и думать не мог. Такая профессия просто не представлялась мне, а
книги классиков, привлекая для чтения, веяли недоступной отдаленностью.
Зима же 1967 – 68 годов, о которой упомянул выше, была знаменательна для
меня осознанием, что стремлюсь сочинить
именно стихи. Тогда же я отметился и первой публикацией в городской газете
«Рыбинская правда» – стихотворением «С
рюкзаками за спиной». Тема эта была мне близка, поскольку с детства любил походы на лесные озера, костры, ночевки
в шалаше с друзьями детства Вовкой Филатовым,
Валькой Авдеевым и другими ребятами с нашей окраинной улицы. Именно до этой
публикации я и дорос у печки, куда меня толкнула жажда сочинительства и
совершенно нелепый случай, как я тогда думал. Но уже впоследствии все виделось
по-другому – у каждого в жизни свой путь, своя судьба, а Божья искра так или
иначе пробьется наружу, если не затушишь ее в себе равнодушием и пустотой.
В школе я не был влюблен в литературу, тем
более в стихи, но читал много, записавшись в ближайшую детскую библиотеку на
улице Александровской. Здесь молодая библиотекарша после прочтения очередной
пачки книг спрашивала их содержание. Даже с фонариком под одеялом, прячась от
родительского глаза, «глотал» я увлекательные сочинения о морях и океанах,
шпионах и самых разных приключениях.
На занятиях в полиграфическом
техникуме, куда чудесным образом
поступил после школы, я стал более благосклонен к предмету «литература». Но
главное не в этом, а в том, что на уроках,
которые позволяли различные вольности, мы любили заниматься всяким
сочинительством, посланиями в прозе и стихах дружкам и девчонкам. Некоторые мои
творения того времени сокурсники помнят до сих пор. Встретился недавно бывший
весельчак и затейник, ныне поседевший и погрустневший Юрка Кутузов, и выдал:
«Кутузов Юрий – наш герой, для всех для нас – звезда большая, он ходит летом и
зимой, двойными рамами сверкая». Я и сам-то давнишние строки забыл, а он
помнит, потому что про него. К этому
баловству я пристрастился сильно. На одном из скучных предметов, то ли «автоматизации», то ли «грузоподъемным машинам», по просьбе своего
дружка Толика Огороднова я написал шутливое любовное послание Людке Марусиной,
полноватой, добродушной девчушке, к которой Толик, в общем-то, не питал никаких
чувств. Но это было именно «любовное послание» в духе плохих образцов Х1Х века:
«Опомнись, Люда дорогая, не отвергай моей любви, от нежной страсти весь сгорая,
пишу тебе свои стихи», – так начиналось мое сочинение, а продолжалось несколько
пошловатым юмором, за что Людка долго со мной не разговаривала.
Но Толик почему-то отреагировал на свои
излияния в моем исполнении весьма положительно и задал мне совершенно
неожиданный вопрос: «Ты что, пишешь?..» На это я также непонятно почему
ответил: «Да!» С какой стати у меня вырвалось такое признание, не знаю,
поскольку я еще ничего, кроме школьных строк о герое-мальчишке, погибшем на
гражданской войне, не сочинил. Черт попутал или Бог подвинул – сказать трудно,
но Толик отнесся к этому крайне серьезно: «Принеси почитать!». Приходилось
отнекивался, но он приставал ко мне каждый день, тем более, что на уроках я
продолжал свои опыты, наращивая
«мастерство» довольно быстро и получая одобрения друга. Поэтому неохотно
сдавался, понимая, что надо искать выход из глупого положения. А он был
единственным, поскольку все остальное казалось унизительным.
В один из вечеров, прибежав домой, я
достал чистую тетрадь и углубился в сочинительство. Получалось на удивление
легко, поскольку стихосложение для меня представлялось простой рифмовкой не
слишком глубокого содержания. Качественная сторона была пока туманна
недостижима. Мне казалось, что все зарифмованное уже является стихами, а если
еще имеет какой-то пафос, типа любви к Родине или описания героических событий, тогда совсем прекрасно.
За вечер я накатал стихотворений пять, но, естественно, не понес их приятелю,
поскольку этого было маловато. Настроение все же улучшилось, трепачом я уже в
своих глазах не был, а если продолжить мысль, то вроде бы во мне рождался поэт–
существо неземное.
На следующий день Толик опять спросил,
принес ли я свои творения, а сам вручил мне целую пачку разноцветных сборников
советских поэтов, в большинстве своем издательства «Молодая гвардия», для
прочтения и изучения. Помню, среди этих книжечек были стихи Константина
Ваншенкина, Кайсына Кулиева, Михаила Дудина, Юлии Друниной, Максима Танка и
другие. Свои сочинения я обещал показать Толику денька через три, ссылаясь на
то, что надо отобрать лучшее. Дружок понимающе кивнул и согласился подождать, а
книги мне посоветовал прочитать сразу, не откладывая.
Для меня чтение стихов не из школьной
программы было делом новым и волнующим. Я проглотил все тоненькие томики
мгновенно и, как ни странно, с аппетитом, –
раньше никакой любви к поэзии, как уже говорил, ни в школе, ни в
техникуме не питал… Кроме того, я пошел
в книжный магазин, на полках которого тогда постоянно стояло огромное
количество обновляющейся литературы настоящего и прошлого времени. Но что выбрать, кого? Я листал книжки, не решаясь
купить ту или иную, поскольку хотелось взять как можно больше, и в то же время,
– самое необходимое. Все поэты казались
мне близкими и совершенными, потому что и сам я уже был причастен к этому
увлекательному делу – творчеству.
За несколько дней, перемежая сочинение с
чтением стихов, я накропал штук сорок самых разных по тематике и размеру вещей.
Теперь уже можно было нести их на суд товарища. «Упечечная» атмосфера
заволжского домика оказалась плодотворной.
Начинался путь в поэзию, к упомянутому в начале разговору с именитой
москвичкой. А жизнь у меня тогда была
тяжелой. Мать в очередной раз лежала в больнице… ее болезнь
прогрессировала, отец… водил домой компании собутыльников, а я был предоставлен
себе. Но учился и пищу готовить, и
стирать белье, и заниматься успевал, и
дом содержать в порядке. Энергии тогда было столько, что хватало на все и еще
оставалось на спорт и литературу. Хорошо
хоть, получку отец отдавал мне, получая рубль в день на обед, а пил на шабашки,
которых на заводе хватало, да и в долг ему давали, поскольку расплачивался он
добросовестно.
И вот почтенная столичная особа
заявляет в ответ на мое сообщение, что
вызов в Литинститут получил, но поступать не собираюсь, по причине
неподготовленности, что, мол, я, мягко говоря, – дурак?! Литературный институт – такое
заведение, куда принимают не за школьные знания, а за талант, если он истинный.
И примут, и одобрят, хоть как это будет, не сказала. Что-то новое трепыхнулось
в моей душе, измученной двухдневными сомнениями. И я сказал ей, что подумаю.
Ирина Ивановна Стрелкова несомненно явилась одним из тех светлых людей, которые
благословили меня в поэзию. Сама она еще долгие годы работала в литературе,
писала хорошую прозу, а жизнь ее оборвалась нелепо, трагически – попала под
машину, переходя дорогу. Принести ей слова благодарности я не смог, не было
случая, как, впрочем, не отблагодарил по настоящему, уже сделав кое-что в
литературе, и многих других своих ангелов-хранителей.
– Нечего
думать, – отрезала гостья.– Если
будут затруднения,
звоните мне. – И продиктовала
семизначный номер телефона.
Вторым человеком, подтвердившим то же
самое, был мой литературный приятель Боря Сударушкин, к которому я устремился
на консультацию, поскольку он совсем недавно закончил данный вуз по факультету
«проза». Борис был грамотен и его пример казался мне недосягаемым – усидчивому
прозаику по зубам гранит любых наук. Подтверждение товарища по литературе было
стопроцентным. За пивком и водочкой в кустиках Hекрасовской усадьбы Карабиха,
где проходил второй день поэтического
праздника, он описал мне все восторги столичного обучения в привилегированном
учебном заведении Литературном институте, с единственными выдающимися
наставниками и многими возможностями.
После очередной дозы вдохновляющей
жидкости, я возопил: «Еду! Хрен с ним поступлю-не поступлю, а хоть погляжу,
как там живут и чем дышат! Еду! В
Москву! В Литинститут!» И за это мы выпили еще по три раза, после чего долго и
оживленно обсуждали в придорожных зарослях все возможные варианты и сошлись на
том, что
я уже могу считать себя «литинститутцем» со всеми вытекающими
последствиями.
С Борисом Сударушкиным судьба свела нас
надолго. После окончания Литинститута он работал в Верхне-Волжском книжном
издательстве, обслуживавшем писателей Ярославской, Костромской, Ивановской и
Владимирской областей. Сначала был редактором, потом возглавил отдел
художественной литературы. Большой дружбы у нас в то время не было, встречались
по делам, на писательских собраниях, семинарах. Но приятельские отношения
сохранялись еще со времени нашего общего вхождения в литературу...
Борис писал, в основном, детективы о
чекистах, затем увлекся краеведением… Ушел из издательства в конце 80-х на
должность директора музея «Карабиха»… оставив о себе память построенным
каменным туалетом, который долго стоял прочно, избавляя гостей Карабихи от
нужды искать местечко под кустами. Но в начале 2000-х, не зная серьезного
ремонта, сооружение все-таки стало разрушатся и сейчас на праздниках рядом с
ним ставят биотуалеты. Впоследствии Cударушкин возглавил Бюро пропаганды
литературы… принимая гостей в писательской организации и предаваясь… долгим
беседам о литературе и прочем.
…Деятельность Бюро пропаганды литературы
несомненно приносила большую пользу. Эта организация сотрудничала с
предприятиями, учреждениями культуры, образования, здравоохранения, заключая
договоры на выступления писателей перед рабочими, служащими, учащимися, людьми
отдыхающими в пансионатах и санаториях. Это было полезно для обеих сторон –
писатели близко сходились с читателями, а те, в свою очередь, получали
возможность встреч с авторами стихов и прозы, а также интересного досуга.
Литературное сотрудничество поддерживалось государством, на это
предусматривались значительные средства, литераторы могли зарабатывать неплохие
деньги – одно выступление члена Союза писателей стоило более 20 рублей, шли
отчисления и самому Бюро. Выступая постоянно, поэты и прозаики имели стабильный
заработок, кроме гонораров за издание своих произведений.
В 90-е годы Бориса Сударушкина целиком
поглотил журнал «Русь», созданный в нашем регионе. Здесь мы долгие годы
работали вместе, я – главным редактором, он – моим заместителем. Журнал был
значительным явлением в культурной жизни региона, да и не только. В нем печатались
писатели и краеведы всей России, само название предопределяло это. Мы
сотрудничали с известными личностями. В начале пути «Русь» получила
благословение самого А.И. Солженицына. А если учесть, что появлялись на его
страницах и материалы многих деятелей церкви прошлого и настоящего времени, то
это накладывало немалую ответственность на издателей. Работа была
серьезной.
Семь лет я возглавлял журнал, кроме того
мы с Борисом издали еще две книги В.Г. Попова об орденах и орденоносцах
Ярославской области. О Вениамине Германовиче Попове тоже можно говорить много.
Несомненно, фигура он – прелюбопытная. Начал писать уже в пенсионном возрасте,
собирая в архивах краеведческие материалы о героях Ярославской земли. Издал с
трудом первую книгу, потом вторую и третью с нашей помощью. К 2010 году их было
уже шесть. Тогда Вениамин Германович позвонил мне и сказал, что пора завершать
работу. А исполнилось ему уже 84 года. Особым талантом Попова было умение
добывать деньги на издания в самых разных организациях. Качество в нищенские
1990-е годы – великое. Финансовые
трудности свели на нет наши усилия, и журнал «Русь» в 2000-х годах перестал
существовать. Но не только это, были и другие причины, усугубляющиеся с каждым
годом: разобщенность писателей,
безденежье читателей, а впоследствии их деградация, падение самой российской
культуры, уничтожение серьезного краеведения, развитие которого виделось в
начале 90-х.
…Прошлое вспоминается тепло, в том числе и
приезды Бориса в Рыбинск. Сначала это происходило по линии Бюро пропаганды
литературы, а потом по журнальной работе. Встречи в организациях оставили
немало хороших впечатлений, но были и другие. Помнится приезд Сударушкина ко
мне вместе с хорошим поэтом, сибиряком, точнее оказавшимся в Сибири во время
репрессий, сосланным вместе с родителями, Петром Реутским.
С Петей, как я его называл, хотя был лет
на 20 моложе Реутского, мы подружились в Ярославле, а жил он с четвертой женой
в Гаврилов-Яме. Петр Иванович был интереснейшим человеком, но горячим,
вспыльчивым и сходился с людьми трудно. Но мы друг другу понравились, возможно,
сказалась моя искренняя любовь к его творчеству и на этой почве долгие беседы с
застольями. В Рыбинске мы, естественно, хорошо отметили наши выступления, после
чего Сударушкин и я уснули, а Петя ходил по квартире. В это время пришла моя
жена и произошло резкое объяснение. На недоумение – кто такой присутствует в
доме – Реутский ответил аналогичным вопросом, после чего выпроводил жену из
собственного жилья.
Сейчас это вспоминается с юмором, тогда же
было не до смеха. Встречались мы с Петром Ивановичем, в основном на собраниях
писательской организации, где он мало с кем находил общий язык из-за своей
прямоты и резкости, смелости сказать человеку в глаза, что о нем думает. В
конце жизни Реутский болел, сказались годы тяжелых «странствий», да и
напряженный образ жизни настоящего поэта. Потом
он уехал назад в Иркутск, там и умер где-то в конце 90-х или начале
нового века. Интересно Петр Иванович рассказывал о своих женах, в частности о
последней, которая понимала его порывистую натуру. «Что-то у тебя стихи
перестали писаться, не влюбиться ли тебе Петр», – говорила она. И он влюблялся,
конечно, не слишком серьезно, но предмет свежего обожания помогал вернуть
вдохновение. Люди со сложным характером встречались мне нередко, порой, их надо
было просто понять и отношения становились дружескими. Петру Ивановичу я даже
посвятил стихотворение, написав его по дороге в Ярославль, припомнив рассказы Реутского об отце и своем детстве.
Стихотворение так и осталось в записной книжке:
Не скажем, что жили по-барски,
Трудом добывался удел,
Но все ж маслобойню с колбасным
Заводиком предок имел.
И сам я, хозяин трехлетний,
Не мыслил тогда о стихах,
Поскольку иное наследье
В моих трепетало руках.
Мы все трепетали над оным,
И видя в том явный изъян,
Иосиф Виссарионыч
Нам выдал билет на Алдан.
Но мы на вождя не в обиде,
Хоть впал он в большие грехи,
И я в самом искреннем виде
Ему посвящаю
стихи.
Пускай разорили папашу,
Но так не случилось бы коль,
Ходил бы я маслом пропахший
И мясом, а нынче изволь…
Поэт – знаменитая птица,
Известный в
пределах и за…
И мною весь север гордится,
И средняя полоса.
Но все-таки, братцы, не скрою,
Жизнь, в общем, пристойно блюдя,
Я все же вздыхаю порою,
В пустой гастроном заходя.
Но все-таки в жизнь натекает
Какая-то горечь извне,
Когда на духи не хватает
Любимой, 4-й жене.
Известность не кормит, не греет,
Не слишком высок гонорар,
И мысль нехорошая зреет
Про масло-колбасный навар.
Да, мир у поэта прекрасен,
Я сам его превозвышал,
Но все же заводик колбасный,
Наверно бы не помешал.
Шутка
Петру Ивановичу понравилась, его рассказ об отце воплотился в стихи.
.……………………………………………………………………….……
Для окончательной уверенности том, что я должен ехать в столицу, в свет,
литсреду, решил я получить последнее наставление
от своего друга
и учителя, прекрасного
поэта и замечательного мужика, прозябавшего долгие
годы в провинции, после триумфального признания в московских кругах, Николая
Михайловича Якушева, или попросту Михалыча. Учитель мой был человеком
всезнающим и всепонимающим, побитым сталинскими лагерями и брежневской молью.
Родился он в Москве в семье людей коммунистических убеждений. Затем они
переехали на Кубань. Длительное проживание
Михалыча на юге выдавал характерный говорок на «гэ», который невозможно скрыть
и переделать, да южане и не стараются менять свой говор.
Писать стихи, а точнее жить поэзией,
Якушев начал рано, в юношеском возрасте, но уже в 20 лет был арестован и
приговорен к большому сроку заключения якобы за участие в заговоре против
Сталина. Конкретно же, о том, за что его посадили, кажется, не знал он и сам,
поэтому версии иногда менялись. Сидел он
или за то, что завернул в газету с портретом вождя закуску и на
замечание собутыльника по поводу этого сострил, мол, выпьем «на троих»?
Или просто по навету завистливых
«друзей», коих у талантливого юноши хватало, попал он в лагерь?.. И вообще о
времени своего пребывания в заключении Михалыч говорить не любил.
В лагере Якушев не тратил время зря, его
общительный характер позволял легко сходиться с другими заключенными и получать
от той, казалось бы, слишком скупой действительности, некоторые радости.
Грамотному молодому человеку и работа иногда доставалась вполне приемлемая,
где-нибудь на пересыльном пункте. В последние годы заключения, уже в Рыбинске,
он много читал. Познакомился в библиотеке со своей будущей женой Конкордией
Евгеньевной, в просторечье Корой, с которой и провел долгие годы совместной
далеко не простой жизни, вырастив двух сыновей Ярослава и Артема. Второй
впоследствии трагически погиб. Артем пытался во многом копировать отца, писал
стихи и прозу, рисовал, но, увы, личность собой он не представлял, да и время
шло другое.
Естественно, стихи в лагере, за
редким исключением и не без последствий, Якушев писать не мог, но впечатлений и
ума набрался, да и жизненной стойкости тоже. Ведь отбывал срок он вместе с
политическими, весьма серьезными и интересными людьми, среди которых были
будущие академики, мыслители. Поэтому сразу после освобождения Михалыч с
головой нырнул в литературную богемную стихию, в которой был королем –
обаятельный, озорной, сильный и талантливый. За это его любили многие, но
многие и ненавидели, не принимая образ жизни Якушева, считая его последствиями пребывания в лагерях. Но
литература была другой реальностью, хорошо известной по мемуарам творческих личностей прошлых времен, в том
числе серебряного века.
Михалыча тогда уже, по сути,
репрессировали вторично, хотя и без лагерных нюансов, но с отстранением от большой
литературы, в которой у него осталось много друзей и приятелей. В большинстве
своем они мгновенно его забыли из-за возможности пострадать за «товарища». А
«наехали» второй раз на Якушева за безобидный факт доставки в Рыбинск закрытого
письма А. Солженицына съезду писателей. Михалыч, по своей простоте пьющего
человека, дал кому-то почитать это письмо. Но тот знакомый со своей компанией стал его
размножать, и даже озвучивать на магнитофонной пленке. Этого было достаточно
для местного КГБ, чтобы состряпать дело, по которому пострадали многие: и
писатели, и журналисты, и студенты, и коллеги Якушева по работе. Последние, как
и литературные дружки, постарались раскаяться и отойти в сторонку от опального
поэта, изгнанного с работы на моторостроительном заводе. Это и определило
дальнейшее существование Михалыча, потерявшего многие связи, в том числе
поэтические. Оставалось прозябание в провинции… общение с молодыми, приносящее
ему особую радость. Автор данных воспоминаний оказался в их числе. Хорошо было
посидеть с Михалычем за бутылочкой и немало от него почерпнуть.
От Якушева я набирался ума-разума, узнавал новые имена – Гумилев, Ахматова, Мандельштам, Клюев... Постигал отношения в литературе и открывал с интересом, кто есть кто в местной и столичной поэтической иерархии. Михалыч с грустью и радостью вспоминал свои прошлые годы, высшие литературные курсы, общежитие литинститута, насквозь пропитанное духом пьяной вольницы, всякими приключениями и чудачествами.