Коменданты общежития, которые менялись
несколько раз за время моего обучения в Литинституте, только малость
урезонивали нашу склонность к возлияниям. Наиболее хитро это вершила Евдокия
Степановна, бойкая женщина, которая делала вид, что строга, но сама любила
посидеть со студентами за бутылочкой, поболтать о жизни. А рассказов у нее
хватало. Почти каждый семестр кто-то в общежитии вываливался или вываливался, а
то и выбрасывался из окна спьяну или сдуру. Были и другие интересные моменты в
существовании литературного скопища. Кстати, из окна выпрыгивал даже Юрий
Кузнецов, оставшийся целым и невредимым, а, возможно, и более талантливым от
такой встряски. В наше же время, помню, убился один сибиряк, сорвавшись с
третьего этажа, только сдавший экзамены, и остался цел другой студент, слетев
аж с шестого, но отправленный в больницу и уже к вечеру появившийся опять в
общаге.
Во время приемных экзаменов на нас и
наехала Евдокия, которую мы еще не знали тогда. В комнате было много пустых
бутылок – целая гора. Они остались от предыдущих жильцов, двух девиц вольного
поведения, провалившихся на экзаменах на дневное отделение. Мы, конечно, за
два-три дня пребывания в общежитии столько выпить никак не могли, но и
выбросить бутылки не догадались, а это была улика. Евдокия же, конечно,
видавшая и более пьющих, пригрозила, что при повторении подобного выселит нас
из общаги. Потом мы дружили, как, впрочем, и с другими комендантами. Любитель
выпить Володя, сторожил нас, как оказалось, с целью приклеиться к пьющей компании на холяву. Когда влился в
коллектив, стали своими.
Хорошо запомнилась мне и пивнуха на улице
Фонвизина, похожая на большой муравейник. Пиво здесь продавали из автоматов,
как и во многих других местах, по 40 копеек за кружку. На закусь продавали
бутерброды, сосиски и креветки, которые я впервые и отведал в пивной Москвы.
Большого пристрастия к этой вонючей живности не проявил, а пива за 6 лет учебы
выпито немерено. В пивнуху эту мы часто забегали по утрам, чтобы смягчить
жажду; как говорил мой будущий учитель Владимир Фирсов, – реанимироваться. Здесь можно было и вволю
поговорить на разные темы, в том числе литературные, почитать стихи. Толпа не
мешала, никто никого не замечал, все
занимались таким же насущным делом. Пивко в жаркие дни действовало благотворно,
но заведение не было элитным, в основном, здесь обитал рабочий класс московской
окраины. Претензий к обслуживанию не принималось, за них можно было и
пострадать от пивной мафии. Однажды избили здесь моего приятеля Колю Калачёва
за высказывания недовольства качеством закуски заведующей. Та вызвала крепких
ребят и хорошо, что для Коли все обошлось только побитой физиономией.
На втором экзамене – по русскому языку и
литературе устно – все волновались
больше, чем на первом. Первыми зашли самые смелые и долго не выходили. Наконец,
появились счастливые, оценки, в основном, – четверки. Я ходил по коридору,
вытаскивал из памяти то, что в ней сохранилось от школьных и техникумовских
времен. Решился идти где-то в середине. По литературе попались «Образы женщин в
романе М.Шолохова «Поднятая целина» и
Ф.Достоевский «Преступление и наказание». Это более-менее мог ответить. По русскому было
гораздо хуже: огромное предложение, которое я должен всесторонне разобрать. Но кое-как справился с
ним, хотя и без уверенности, что правильно. Частицы и числительные помнил
совсем неважно, не уделил такой мелочи должного внимания при подготовке.
Вышел отвечать. Обронил шутку, что никогда
в жизни не писал таких длинных предложений. «А вот Короленко писал», –
парировала преподавательница. Начал потихоньку выползать, литературу ответил
почти на отлично. Спрашивали больше по тексту, но были вопросы и на
сообразительность. Один особенно интересный: «Как бы жила Лушка Нагульнова
сейчас?» Я ответил, что так же точно, таким бабам все равно, какие времена.
Вышел и стал ждать оценку. Объявили, что четверка. Борька Щукин, тоже сдавший
сочинение, получает пять. Люба Новикова, схватив второй трояк, сразу забирает
документы, как потом выяснилось, совершенно напрасно. Оценка по предметам, как
я уже писал, не являлась главной при поступлении. Хотя к женщинам в институте
относились не очень приветливо, но все-таки решало их судьбу творчество и
другие счастливые моменты, да качества далеко не творческого плана. Впрочем,
наверно, как и везде.
Вечером опять пили сухое, гуляли по
останкинскому парку, с которым связано много счастливых минут нашей
удивительной студенческой жизни. Стояла великолепная золотая пора моего самого
любимого месяца августа – предосенье. И особенно прекрасна она была в
останкинской дубовой роще. Древностью и заповедностью веяло от огромных
сказочных деревьев, пахло ранней прелью. Скамеечки, деревянные фигуры зверей, а
главное – тишина, умиротворение, удаленность от московской суеты, хоть и
телецентр был рядом со знаменитой башней.
Решили сходить в баню, попариться,
отдохнуть. Вдруг около вахты Боря Щукин говорит: «Тебе записка от Фирсова».
Мне, от Фирсова – странно. С трудом врубаюсь в ситуацию. Но чутьем понимаю, что
все не случайно, имеет какое-то решающее значение для меня, потому что Владимир
Фирсов – руководитель семинара, крупный поэт. В записке он просит позвонить ему
срочно. Идем в Вятские бани, неподалеку от общежития. Я нахожу телефон-автомат
и, с трудом сдерживая волнение, звоню Фирсову. Трубку берет жена поэта, радуясь
моему звонку и сообщая, что стихи мои читала вместе с Владимиром Ивановичем, и
с удовольствием. Дает трубку мужу, «шефу», как впоследствии мы его называли.
Владимир Иванович болен, что-то
со спиной. Из трубки доносится хрипловатый голос: «Сережа, давно тебя хочу
увидеть. Ты должен поступить». Я отвечаю, что не знаю, как сдам экзамены? «Да,
как угодно сдай, я все равно тебя возьму. У тебя творческий балл пять с
плюсом». От такой новости я чуть не падаю около автомата. Радость и оттого, что
появился огромный шанс поступить в институт, и потому, что творчество мое
оценено так высоко самим Фирсовым. Шеф приглашает к себе, я отвечаю, что иду в
баню, как помоюсь, буду у него. «Ну, давай, жду», – добродушно гудит в трубку
Фирсов.
В бане мы пьем пиво, но все мои мысли о
будущей встрече. Спешу в общагу, собираюсь, и –
в Тихвинский переулок, где живут Фирсовы. И вот их дом. Аж, дрожь
колотит, когда подымаюсь на лифте, но беру себя в руки. О таких моментах я
слышал и читал в книгах других писателей, когда и они тряслись у дверей
«великих». Встретила жена будущего наставника, пышущая благополучием и
здоровьем Людмила Васильевна, белокурая, высокая, статная русская женщина в
полном расцвете лет.
Сказать, что квартира Фирсовых
была роскошна, значит, ничего не сказать. Это был музей: с антиквариатом,
иконами, картинами, в том числе и старшего сына, в будущем талантливого
художника Володи. Это во времена прихода дикого капитализма в России появились
особняки, виллы, дворцы, а в советское время все нормировалось, в том числе и
жилье. Квартира Фирсовых была просторна, кажется из трех, но очень больших
комнат с высокими потолками, и кухни. Все стены сплошь обвешаны живописью и
иконами. Книги, посуда, дух литературы, мебель, принадлежавшая в прошлом
известным деятелям, и сам знаменитый поэт в постели.
У Владимира Ивановича – защемление позвонка, собирается в больницу на
вытяжку. Подхожу к кровати, здороваемся, сажусь рядом на стул, начинается
разговор о литературе, поэзии. Сразу становится легче, да и простота общения
расслабляет. «Надо бы тебя в Союз писателей рекомендовать», – совершенно
неожиданно для меня говорит шеф. Просит прислать срочно две рукописи стихов: для только что
открывающейся библиотечки журнала «Молодая гвардия» и «Современника». Это
похоже на сказку, далекую от моей провинциальной жизни, с трудом верится во все
происходящее.
Владимир Фирсов, после многих других,
увиденных мною в столице и провинции, поразил меня необыкновенной простотой и
добротой, которая иногда впоследствии переходила все границы. Был он пьющим,
как многие в то время писатели, особенно поэты, но успевал и дела делать…
Конечно, это ему и вредило, но иногда и помогало, поскольку… он общался… чаще с
людьми, занимающими серьезное положение в обществе, а мелкие литераторы на
цыпочках подходили к двери кабинета главного редактора советско-болгарского
журнала «Дружба», который впоследствии я обжил, как дом родной. Этот человек
сделал для меня необычайно много, пожалуй, больше всех, поскольку вселил в меня
уверенность, что я могу добиться цели, да, к тому же, помог
воплотить это в книги, публикации, членство в Союзе писателей.
«Люда, достань-ка нам бутылочку», – вдруг
попросил Владимир Иванович, впоследствии Иваныч – это было мое обращение к нему
на протяжении учебы с переходом «на ты». Разница в возрасте у нас была невелика
– всего тринадцать лет, поэтому, если отбросить разное литературное положение,
можно было и «тыкать», если шеф этому не противился. Я попытался пошутить, что
сам должен был принести бутылку, на что Иваныч добродушно ответил, мол, еще
успею. Это оказалось действительно так, выпито с ним за шесть лет учебы было
предостаточно, от пива до коньяка и шампанского в самых разных местах. Учились
мы весело.
Таких удивительных и противоречивых людей,
как Фирс, так мы тоже за глаза называли шефа, я и в дальнейшей жизни не встречал. Он был на самой вершине столичного положения: лауреат
Госпремии России и премии Ленинского комсомола уж к 37 годам, ученик Твардовского,
главный редактор известного журнала, автор многих книг. На момент, когда мы
познакомились, ему стукнуло 44 года,
тогда это мне казалось солидным возрастом, теперь же понимаю, что был он, по
сути, еще совсем молод. Смоленский паренек, волей судеб заброшенный в Москву,
замеченный великим земляком Александром Твардовским, направленный им в
Литературный институт… успешно совмещал творчество с продвижением по ступенькам
литературной лестницы... В Союз писателей Фирсов был принят рано, в 21 год, с
первой книгой.
Прекрасный лирик, он писал и огромные
поэмы: о Шолохове, Матросове, Гагарине, партии и революции... Я не скажу, что
подобные творения писались неискренне, но как и с моей «рабочей темой», так и с
глобальными произведениями у Фирсова были большие проблемы. Впрочем, такое шло
время, партия требовала, и писали такое многие, в том числе и будущие
демократы: Евтушенко, Вознесенский, Окуджава. К тому же, героизм отчасти
вдохновлял, другое дело, что поэзию в этих свершениях было найти непросто, и немногим
удавалось. Случались хорошие стихи и о заводе, и о селе, как, например, у
Ярослава Смелякова, Бориса Ручьева, рано ушедшего из жизни, любимого мной
уральца Вячеслава Богданова и некоторых других поэтов. Но все-таки это было
исключением, а не правилом. А с литераторов требовали, и если в прозе решать
данный вопрос было легче, то в поэзии, увы...
Об известности шефа, его значимости в
литературно-издательских делах я впоследствии прочитал в переписке Николая
Якушева и Анатолия Жигулина. Последний постоянно ссылался на Фирсова, как
редактора издательства «Молодая гвардия», хорошего мужика, который мог бы
помочь Якушеву издаться в столице.
Иваныч обладал феноменальной работоспособностью, он успевал и по книге в
год выдавать, и журналом руководить, и в литературном институте преподавать, и
общаться, и многое другое. Помогала ему, конечно, Людмила Васильевна: и в подготовке рукописей,
и в ведении хозяйства домашнего и литературного.
Сама она тоже была не бездарна, писала
неплохие детские стихи. У Фирсовых имелась огромная двухэтажная дача с участком
земли в Семхозе – поселке недалеко от Загорска, нынешнего Сергиева Посада.
Кроме сына Володи, был Коля, который учился классе в шестом. Из Володьки, как я
уже говорил, вышел замечательный художник-профессионал…
…………………………………………………………………………….
Владимир Иваныч имел удивительное чутье,
по крайней мере, в начале восьмидесятых, на талантливую молодежь, очень многих
поддержал и вытащил в литературу из безвестности. Не один я, наверно,
благодарен ему за это, хотя большинство и сгинуло впоследствии во времена
удушения литературы, коммерции и всеобщего разврата. Некоторых он буквально
доставал из болота тогдашней провинциальщины, на грани гибели таланта… Трудно
перечислить всех, кому он помог, поскольку их десятки, а может, и сотни…
…………………………………………………………………………….
И вот третий экзамен – история. Хоть и
был предупрежден, что возьмут меня в
институт, и я не завалюсь, но все-таки волновался. Впереди меня сдавали многие,
и пятерок ставили достаточно. Везет – выпадает вопрос, который только что
повторяла девушка, впоследствии узнал – Аня Пивницкая из Арзамаса, будем с ней
учиться на одном курсе, в параллельных поэтических семинарах (она у Цыбина).
«ХХ съезд», но впереди меня отвечает еще
одна абитуриентка, как с листа читает. Я, конечно, на ее фоне смотрюсь не
очень, но все-таки говорю неплохо и получаю четверку. Доволен. Остается один
идиотский предмет – иностранный язык.
Немецкий. Делаю большую ошибку, иду
отвечать одним из последних. Некоторые ребята изумительно знают предмет.
Москвич Аркадий Тюрин говорит с преподавателем на английском, стоя у дверей и
покуривая. Аркадий тоже поступил в институт, учился в семинаре Евгения
Винокурова… Потом он работал в издательстве «Советский писатель», но в начале 90-х
умер от какой-то болезни. Издал книгу стихов авангардистского содержания. С ним
общался Володька Полушин. Вася Головецкий – украинец, по первому образованию
математик, прекрасно знает немецкий. Он тоже поступит в институт и будет
помогать мне по этому малоинтересному для меня предмету. Сдал экзамен на
пятерку. А я никак не могу перевести текст, почти ни слова не знаю без словаря,
а на его листание уходит много времени. Краснею, потею, снимаю пиджак – вот
попался, точно пару схвачу на такой ерунде.
Хочу
все бросить, доверившись судьбе, но набираюсь сил и перевожу. Две трети текста
кое-как осилил, ставлю к нему вопросы. Преподаватель уже второй раз приглашает
меня отвечать. Впоследствии узнаю, что Эдуард Елизарович Иванов…был
предупрежден о том, что мне надо поставить необходимую отметку, поэтому и зовет
меня, не обращая внимания на мои муки. Иду. Говорю, что с текстом запутался, он
предлагает читать, что перевел, почти ничего больше не спрашивая. Задает лишь
один вопрос: «Кто Ваш любимый поэт?» «Меin…», –
начинаю я.
«Да говорите по-русски», – прерывает Эдуард Елизарович. Перечисляю
несколько фамилий. «А Рубцов?» –
вопрошает он. «Да, да, конечно, Рубцов. Забыл», – спохватываюсь я, действительно запамятовав от
волнения одного из своих любимых поэтов. «Ну, –
говорит Эдуард Елизарович, –
возьму грех на душу, поставлю Вам четверку». Морозова, другой
преподаватель, спрашивает, что же Хомутов не шел отвечать раньше? Понимаю, что
они, получив ревностное указание, воспринимают меня за литературную величину,
возможно, равную Рубцову. Двойки быть не могло.
Пулей вылетаю из кабинета. Еду в общагу с
каким-то драматургом. Беру 5 бутылок «Арбатского», угощаю приятелей, которые
расстроены. Борька Щукин схватил трояк: не попадает, очевидно. А у меня день
рожденья – 26 августа. День рожденья в прямом и переносном смысле. Весь вечер
пьем. Только 28-го должны объявить результаты. Пьем и следующий день, гуляем
вволю, и в общежитии, и по Москве. Дни до объявления итогов пролетают
мгновенно. Гудит все общежитие и, кажется, вся Москва. Звоню домой, Людмиле
Васильевне Фирсовой, все разделяют мою радость. Центр внимания по-прежнему
Вовка Чурилин со своими, как тогда нам казалось, гениальными стихами.
В действительности до
гениальности Чурилин, конечно, не дорос… Но кто из нас тогда не мнил себя
гением, это, наверно, нужно для дальнейшего роста. А Володька был в стихах
смел, обнажен. Приняв многозначительную позу и выражение лица, он читал:
Я скажу вам
просто
Самое простое,
Когда жить
не можно,
Умирают
стоя.
Я сегодня
весел,
А вокруг –
пустое,
Только наши песни
Умирают
стоя.
Только звон
черешен,
Только Я и
Гойя,
Признаю – я
грешен,
Умираю стоя.
Был во многих его тогдашних стихах
невероятный сумбур, и даже полная чепуха, но артистичность и свежие образы
подкупали нетрезвых слушателей. Но лучшее из написанного тогда нашим кумиром
несомненно было на высоком уровне. Хотел Вовка стать во всем первым,
впоследствии это превратилось в пародийность и беспробудный пьяный протест. А
пока он был действительно впереди всех – это неоспоримо. И уже впоследствии,
думая о Чурилине, я понимал, что поведение его было таким не случайно, личность
его в то время нельзя отрицать. Он заставлял нас глубже задумываться о
действительности, во многом жертвуя собой. Поэт в то время, несомненно, являлся
человеком общественным, да впрочем, и сейчас. А когда общество болеет, поэт
болеет еще сильней. Это я ощущаю и на себе. Тогда же это ярче других
проявлялось в Чурилине. Ему пророчили большое будущее не только мы, но и
руководители института, которые просили его только дойти до экзаменов. Дойти же
и в этот раз Чурилин не смог…
Вечером я провожал домой Толю Смирнова.
Ходили на вокзал с Любой Новиковой и Любой Громовой. Толька был пьян и кричал:
«Это ты уезжаешь, а не я!» Видно было, что расстроился. Ничего, молодой еще,
подумал я, наверстает, да и талантлив все-таки. Так и получилось. Чурилин все
дни гудел, не просыхая, по трубе лазал в общежитие, из которого его выселили за
нарушение режима. Потом принес какую-то бумагу из журнала «Дружба народов» и
его опять пустили в общагу.
До решения приемной комиссии оставалось
время. Зашел в библиотечку «Молодой гвардии» к заведующему Сергею Лыкошину,
куда меня направил шеф. Глава библиотечки был добродушен, но не столь
привлекателен, как Фирс. Тоже говорил о рукописи – надо прислать быстрей.
Лыкошин, как и многие другие литераторы, встреченные мной в жизни, ничего не достиг в творчестве… Но все-таки он
стал литературным функционером и в конце 1990-х – начале 2000-х был секретарем
СП России. Я нередко встречался с ним на разных съездах и конференциях.
Пытался он идти в политику, создав партию,
которая тоже ничего не добилась. В начале
2000-х годов болел… Но меня он уже мало интересовал, поскольку как
писатель явно не состоялся. Вскоре Сергей Лыкошин умер…
И вот он – день зачисления! 28 августа все
собрались к институту задолго до назначенного часа. Волновались ужасно, и я
тоже. Ходил туда-сюда в тени деревьев, болтал с другими соискателями лавров.
Около двери в приемную комиссию валялись какие-то помятые фрукты, как
объяснили, дар южан «приемщикам» за то, что кого-то из собратьев зачислили в
благословенный вуз. Им было легче, нам кроме своих стихов дарить нечего, не по
карману, хотя благодарности в те времена измерялись не нынешними размерами, а
всего лишь коньяком да конфетами. На некоторых абитуриентах от волнения
буквально лица не было, особенно переживала одна хрупкая девушка из Ленинграда.
На этот раз ее не примут, но потом она будет учиться курсом ниже. Звали ее Таня
Остапенко, мы были во время учебы в дружеских отношениях, но впоследствии след
ее затерялся.
Возле института, в садике, уже изрядно
тронутом предосенней желтизной, гуляла еще одна девушка. Потом я узнал, что это
поэтесса Надежда Веселовская из семинара Льва Ивановича Ошанина. Поговорили.
Неожиданно она заявляет: «Вам-то нечего волноваться, поступите». Откуда она
знает? Но как-то спокойнее стало. Надя впоследствии активно печаталась, издала
две книги в той же библиотечке «Молодой гвардии» и сейчас продолжает работать в
литературе, насколько это возможно. В 2010 году ее публикация попалась мне в
«Антологии Духовной поэзии Х – ХХ веков. Слово и Дух», где напечатаны и мои
стихи. За время ожидания прочитал
творения двух соискателей и подумал, что лучше бы не поступили, настолько они бездарны. И для
чего таких вызывали в благословенный вуз?
И вот сидим в аудитории. Читают списки.
Баллы дикие. Семинар Фирсова – меня нет ни в списке принятых, ни в отсеянных…
Говорят, что не все семинары еще зачитали, будут другие. Потом открылась
маленькая, а возможно, и большая хитрость приемной комиссии: всех отобранных
руководителями абитуриентов, не добравших необходимых баллов, провели по
семинару Евгения Винокурова, где проходной балл аж на три единицы ниже других.
Услышав свою фамилию, был невероятно рад. Окрыленный, выбежал из аудитории.
У ворот стоял Володька Чурилин, ждал меня.
По моему сияющему виду все понял. Быстро двинулись через дорогу в армянский
магазин с одной мыслью: скорей отметить, залить счастье и снять стресс. Взял
две бомбы какой-то краснухи, забрались мы с Вовкой на стройку рядом с
магазином, прямо на Тверском бульваре, и с величайшим наслаждением заглотили
священный напиток богов и поэтов. «Я знал, что тебя примут», – только после этого вымолвил отошедший от
похмелья Чурилин. Непонятно, чему он больше был рад моему поступлению или
возможности захмелиться по этому случаю. Еще с полчаса мы упоенно беседовали о
литературе и жизни, допив зелье и изрядно захмелев. Потом поехали на
Добролюбова.
После объявления результатов приема, вся
общага гуляла три дня. Это было что-то! Одни пили с горя, другие от великой
радости, и все это переплелось в неповторимом творческом и плотском единении.
На подоконниках и в углах тискали податливых, легковозбудимых поэтесс, кричали,
плакали, читали стихи, – в общем, было, как должно быть. Пила Светка Капитан,
талантливая девица вольного поведения, которую не приняли. Мой приятель в
пьяном восторге говорил: «А нам будет тебя не хватать, Светка». Кто, что кому
кричал и шептал – не понять, вокруг
стояла какая-то первобытность, невероятная, незнакомая доныне. Опять сидели на
полу в коридоре – творческое братство,
восходящее к вершинам своей мечты, поруганной впоследствии новой властью,
властью денег и бездуховности.
Утром следующего дня срочно «взбодрились»
и опять пили … везде, со всеми, помногу. Расплескивали свое торжество по общаге
и столице. Похмелье после таких возлияний тяжелое, но оправданное. С уральцем
Вадимом Баландиным провожали Чурилина. Разыграли у поезда сценку, что провожаем
великого поэта, равного Есенину. Просили следить за ним, чтобы, не дай бог, чего
не случилось с гениальным собратом. Храните, опекайте Вовкино пьяное тело,
доставьте по месту назначения. Выпили еще на дорогу и уехал непутевый друг,
чтобы через год вновь вернуться в благословенную столицу и замечательный вуз и,
наконец, поступить – доползти. А в этот день Чурилин уехал в Магнитогорск,
чтобы сказать своей матери, мол, куда уж мне поступить, там одни грузины да
армяне с пачками денег.
Потом начались занятия. Но до этой ли
скуки мне было в солнечные сентябрьские деньки. Разве такой однообразной жизни
хотелось после восторга поступления. Встретился неожиданно с земляком Борисом
Орловым. Знал его по рассказам дружка Лешки Ситского да стихам в местных
газетах. Пришел в общагу блестящий морячок-подводник, уже студент второго
курса. С Борей меня жизнь связала на долгие годы. Был он и остался до сих пор
хорошим другом, доброжелательным сильным человеком. В институте мы общались
немного, поскольку курсы наши не всегда совпадали, но Борис высылал мне свои
контрольные, которые я добросовестно списывал, выдавая за свои. У нас это было
обычным делом.
Боря еще служил в то время на атомной
подводной лодке в Североморске, тянул нелегкую лямку флотской жизни. Друг от
друга в поэзии мы ушли в то время недалеко, печатались в газетах и коллективных
сборниках. Я немного опережал его по книгам, но он был на пять лет моложе и
вполне мог это наверстать. Бориса издавали по линии Воениздата. В 1986-м году
его приняли в Союз писателей СССР. Встречи наши продолжались на московской
земле, но друзьями мы тогда, пожалуй, не были. Затем Боря ушел в военную
журналистику, поработал во флотском музее, обосновался редактором «Морской
газеты» в Кронштадте. Встречались мы уже вне института, он приезжал ко мне, я
ездил к нему в Кронштадт. Дружба наша окрепла, перешла в третье тысячелетие. В
2000-х годах Борис возглавил Санкт-Петербургскую писательскую организацию СП
России.
Фирсов в начале семестра болел, и семинар
вел Владимир Цыбин. Он был противоположностью шефу. Студентам заявлял, что в поэзии они ничто, в отличие от
Фирсова, который говорил, что ему нас учить нечему. Меня, правда, Цыбин отметил
тем, что назвал лучшим в семинаре Фирсова. На этой сессии я познакомился с
хорошими ребятами: Хизри Ильясовым из Дагестана, Бати Балкизовым из
Кабардино-Балкарии – это были добродушные националы. Бати, работник МВД, по
дороге в Москву задержал в поезде преступника и рассказывал нам об этом с
характерной южной страстью. Хизри оказался удивительно чистым человеком,
сетовавшим на преследование женщин-поэтесс, недостойного, по его мнению, того
заведения, куда он пришел учиться всерьез.
Впервые в жизни я перевел стихотворение
Бати Балкизова «Муха», по поводу которого возникло немало споров на семинаре, в
целом же перевод не был признан удачным Владимиром Цыбиным – специалистом в
этом деле. Бати все же был рад. Многие ребята пробовали себя на таком поприще,
что было тогда весьма распространенным и денежным делом. Особенно увлекся этим
Валера Латынин, который перевел несколько книг с разных языков и вполне
успешно. Бати Балкизов после окончания института несколько раз объявлялся,
присылал открытки, а с 2000-х годов общение наше прекратилось. Хизри Ильясов
женился на москвичке и перешел на дневное отделение. Его я после института не
встречал и не читал.
Некоторые из националов добились успеха в
своих республиках: Аминат Абдулманапова, Баху Расулова, Хана Кохова-Ордокова,
Валентина Лиджиева, но все же это были немногие. Абдулманапову перевел для
Игоря Жеглова Валера Латынин и до сих пор печатает ее переводы в своих книгах.
Расулову переводил уже в 2009 году Полушин, а после и Латынин, она стала заметной фигурой в Дагестане на
культурной почве – все-таки дальняя родственница Расула Гамзатова. Связь моя
оборвалась почти со всеми, больше общался с ними Валера Латынин, даже армянин
Есаян как-то по его наводке звонил мне из Москвы, а Аминат бывала в столице
часто, думая, очевидно, что у нас осталась великая современная литература, в
которую можно войти.
…………………………………………………………………………….
Отбывая из общежития домой и приехав в Рыбинск,
думал о том, что произошло в моей жизни. Но не мог оценить сполна, слишком все
было неожиданно и ломало привычную действительность провинциального человека.
Написал письмо Ивану Смирнову. Он лицемерно одобрил мое поступление в вуз,
признав это огромным достижением, хотя до поступления пророчил мне все беды:
алкоголизм, разврат, потерю своего лица и отговаривал меня от опрометчивого
шага.
…………………………………………………………………………….
Лучшим другом моим в то время и первым
ценителем стихов был Саша Силин. Мы учились с ним в одной группе в техникуме.
Поначалу Санька был маленьким, щуплым, малоинтересным, в отличие от моего
окружения весьма влиятельного и активного. Но постепенно мы как-то сближались.
Однажды я заступился за Саню, когда его пытался побить… один из моих приятелей
Сашка Значков… Кстати, с его магнитофона я впервые слушал в конце шестидесятых
Владимира Высоцкого, которого Сашка доставал где-то по знакомству. А это было
уже немало. Дружили мы со Значковым до его армейской службы, и даже
переписывались, когда он находился в Подмосковье. В техникуме же в одной
компании гуляли, ходили на танцы и в «железку» – ресторан при железнодорожном вокзале, где был
своим человеком другой Саня – Лукьянов, любитель погулять и выпить. Рано
повзрослевший вдали от дома, был он родом из Калининской области. А Саша
Значков умер в начале 2000-х годов, жил он странно, не женился, в конце жизни
болел.
Еще больше мы сблизились с Санькой Силиным
после его возвращения из армии, откуда он тоже писал мне письма, последнее время
из Семипалатинска, с полигона, о чем, конечно, я не думал ничего плохого тогда.
К тому времени я уже достаточно печатался в газетах, много читал, вместо танцев
вечерами просиживал над литературоведческими изданиями и сборниками стихов. Мой
фанатичный характер позволял охватить многое.
…………………………………………………………………………….
Санька … всячески поощрял мои занятия, тем
более, что все складывалось более-менее успешно. Дружба наша длилась более 10
лет. За бутылочкой водки мы говорили на житейские и философские темы, я читал
стихи, он рассказывал мне что-то из своей нелегкой жизни, которая в конце
концов и свела его в могилу. Основной причиной этого стали, я думаю, не бытовые
неурядицы, а именно служба в
Семипалатинске, где Санька перетаскивал какие-то черные ящики в ракетных
частях.
Впоследствии я столкнулся со многими
смертями тех, кто побывал на полигонах Семипалатинска и Новой Земли. Страна
мало думала о людях, их будущем, оборона и нападение требовали жертв,
«пушечного мяса». Большинство из тех, кто служил на этих полигонах, не доживали
до 40. Санька умер в 31 год после тяжелейшей операции в институте Вишневского,
где ему удалили почти весь желудок. Еще 4 года он прожил, а потом метастазы
пошли дальше и дружок мой превратился в ходячий скелет, растаял и лежит теперь
недалеко от Николая Якушева на Южном кладбище. Иногда я его навещаю, хотя
могилу находить все трудней на зарастающем кладбище.
Санька мучительно цеплялся за жизнь, но тщетно. Это был один из самых замечательных людей, с кем я встречался в своей жизни – Друг с большой буквы. У него осталась дочка, но ни ее, ни жену Надежду я не вижу. А с могильной фотографии друг спрашивает меня: «Ну, как, Серега, творишь. Оправдываешь авансы?» «Творю», – отвечаю я ему. Талант – лишь небесная влага, и насколько ты прокопаешь своим трудом русло, настолько можешь ожидать успеха, только тогда река станет полноводной. А копать, ох как нелегко!.. Я посвятил Сеньке несколько стихотворений, но его уход был для меня, конечно, большой потерей. Появились новые друзья, но никто из них не заменил мне Саню Силина, поскольку он был, если не другом детства, то другом юности, помнившим меня еще почти мальчишкой. А друзей детства у меня и вовсе не осталось, верней они живы, но пути наши разошлись. Кто-то из них угодил в тюрьму, кто-то спился, некоторые живут в Рыбинске, иногда встречаемся случайно.